У ворот оршанской женской тюрьмы

Наступили тяжёлые времена. Это был повальный страх перед арестами. Я не преувеличиваю: почти каждый ждал своей участи. Сестра заранее сушила сухари из чёрного хлеба. В одну из ночей арестовали почти всё начальство льнокомбината: дирек-тора Негневицкого (почему-то запомнилась эта фамилия), инженеров, бухгалтеров, техников… Сестра посоветовала мне устроиться жить в общежитие, что я и сделал.

Жил в Орше по улице Свердлова. Как раз в это тревожное время нелегально вернулась из ссылки мать Никиты Фёдоровича Анна Филимоновна. Все волновались: что делать? Обращаться в паспортный стол, в милицию было чрезвычайно опасно. Никита съездил тайком к знакомому в сельсовет, но и там никакой помощи не оказали. Тогда он срочно поехал в Москву.

Там жил его родственник, бывший нэпман по фамилии Островский, каким-то чудом избежавший репрессий. Его помощь в подделке документов оказалась действенной и помогла спасти жизнь. Тем не менее тучи над головой Никиты Фёдоровича сгущались. Кто-то из близких его знакомых по работе случайно увидел у Никиты Фёдоровича польский паспорт. Тот нашёл его у моей мачехи и взял из любопытства.

В своё время после смерти первого мужа она пробовала выехать в Польшу, но не успела собрать все документы. Паспорт был выписан на фамилию покойного мужа и из-за отсутствия фотографии не имел никакой силы. (В то время на польских паспортах фотографий их владельцев не было.)

После того, как паспорт случайно увидел коллега, Никита отнёс его обратно моей мачехе. Буквально через пару дней его вызвали в отдел НКВД и допросили по этому факту. Он сказал, что паспорт сжёг. Ему не поверили, и над ним нависла угроза ареста. Тогда, чтобы не мелькать в Орше, он быстро увольняется из льнокомбината и временно устраивается на винзавод в Озерцах Толочинского района, недалеко от Орши. Но, спустя пару месяцев, решил уехать с женой как можно дальше – на Алтай. После недолгих поисков устроился бухгалтером на золотые при-иски. На этом предприятии не было специалиста его профиля. Умная (как говорила моя мачеха – еврейская) голова Никиты помогла ему найти выход из сложившейся ситуации: или ждать ареста, или самим, но без конвоя, выехать в те же края самостоятельно.

На льнокомбинате сестра работала мастером чесального цеха и также постоянно боялась ареста. Она имела контакты с литовскими инженерами, устанавливавшими в цеху новую технику. Помню интересный случай.

В то время в рабочих клубах часто организовывали танцы под духовой оркестр. В фойе работал буфет. Сестра достала четыре приглашения. Никита Фёдорович, моя сестра Паша (его жена), я и моя племянница Алеся направились туда. Оделись по-праздничному, т.к. там будут и танцы, и, хоть и бедненький, но буфет!

В этот субботний вечер собралось много народу. Во время танцев мне приглянулась одна неместная красивая девушка в невиданном синем платье. Когда наступила пауза, я предложил ей выйти на свежий воздух, погулять. Она согласилась. Мы стали на углу. Я попробовал взять её за талию – так делали все ребята из села, а как ходили в городе, я и не знал… Девушка сразу меня поправила и сказала, что так некрасиво, а нужно брать её под руку – и показала, как это делается.

Мы раза два обошли вокруг клуба. Ходили и другие парочки. Моя сестра, увидев нас, подозвала и с ужасом предупредила, чтобы я больше не подходил к этой мадам, так как она дочь литовского инженера. На этом моё знакомство с империалистическим, но таким привлекательным «западом» закончилось навсегда. Даже запомнил её имя – Стася.

В один из моих приходов к Паше случилось следующее: она отвела меня за дом и тихим голосом, оглядываясь по сторонам, прошептала, что три дня назад снова арестовали её свекровь Анну Филимоновну и посадили в Оршанскую женскую тюрьму, где раньше были Пятницкая церковь и монастырь. Паша, боясь туда наведаться, попросила меня отнести передачу. По правде сказать, я тоже здорово струхнул, но, чтобы не показаться трусом, согласился.

И вот в воскресный день на ватных от страха ногах я приближался к этому жуткому месту, которое из символа христианской веры слишком быстро превратилось в найважнейший и трагический символ новой, «свободной» коммунистической жизни.

Подхожу ко входу в Божий храм. Слева от закрытых ворот сколоченная из грубых досок будка. Из криво пропиленной квадратной дыры высовывается чья-то волосатая рука в зелёной гимнастёрке, взмахом даёт команду подходить следующему, забирает у того сумку или кулёк, снова взмах – и очередной участник этой жуткой сцены делает свой шаг.

Я стал в очень тихую очередь и начал присматриваться ко всему, что было вокруг. Люди, подавляющее большинство женщины, стояли молча, но иногда всё же был слышен шёпот с безнадёжными интонациями и обращённое в никуда: “Ой, Боженька мой, она же беременная, как же так можно…”, или: “Кто бы мне сказал, когда мою выпустят, она же никому ничего плохого…”.

В начале очереди стоял какой-то худой, тщедушный телом старик. В левой руке он держал красную авоську, и рука его сильно дрожала. Из-под прикрытых век тоненьким ручейком постоянно текли слёзы. Он молчал и лишь изредка издавал звуки, похожие на мычание. Я на всю оставшуюся жизнь запомнил эту кошмарную картину у входа в ад! Это, на нынешний взгляд, и были ворота в ад, и сюда, в почти поминальную очередь безнадёжности и отчаяния, людей жёстко поставила наша самая гуманная власть?!

Через окно опять высунулась мохнатая смуглая рука, и сиплый прокуренный голос крикнул: “Быстрей, пацан! Быстрей!” Это уже ко мне. “Фамилия?” – рука вырвала у меня передачу и махнула следующему. Я хотел было передать какие-то слова поддержки от родственников, но меня никто не слушал.

За час стояния в очереди я смог рассмотреть через решётку больших железных кованых ворот то, что делалось внутри. Там, кто под деревом, кто просто на траве или на каких-то старых матрацах и одеялах, сидели, лежали и полулежали десятки разного возраста и вида женщин. Они со слезами, но молча, также смотрели на нас, но ни подойти, ни что-то сказать не могли.

Между ними и воротами редкой цепью стояли с оружием какие-то смуглые солдаты с грозными восточными лицами, и, если кто-то начинал даже шевелиться или не дай Бог вставать, «монгол» тут же подскакивал и сильно толкал женщину прямо в грудь прикладом или рукой. Те даже не сопротивлялись и не кричали, понимая, что это их последние деньки.

На меня сквозь эту решётку смотрели наполненные слезами и страхом смерти очень разные красивые женские глаза. В них ещё было что-то такое, что ни описать, ни понять я не мог, да и сейчас не могу. В них было всё – их мир, их дом, детки, мычащая корова и жеребёнок, хрюканье в хлеву… Одинокий муж на фоне заходящего за горизонт солнца… Но жизни в этих глазах уже не было…

Где-то через неделю все они пропали. Исчезла и будка, и вся охрана. Раскрытыми настежь остались и ворота, и дверь в некогда православный храм. Только слухи: вывезли, но недалеко, куда-то за Оршу, ближе к матушке России, то ли под Смоленск, то ли недалеко в нашем лесу…

Что-то подталкивало меня, и однажды я решился зайти в эту церковь. Там уже не было ни служб, ни тех, кто их отправлял. Но на стенах и над алтарём ещё висели иконы святых (молитесь, мол, теперь сколько хотите…), стены молчали, только холодный сквозняк шевелил длинный шест, на котором когда-то висели свечи в подсвечниках. Через несколько дней сожгли и иконы, и всё, что могло гореть в яростном пламени борьбы за нового советского человека.

Фрагмент из книги воспоминаний  Василия Ковалева “День первый  день седьмый” – уроженца хутора Зелёный Гай близ села Козловичи Оршанского района

На фото камера женской тюрьмы для ЧСИР. Томск, 1930-е годы. Фото носит иллюстративный характер