Отец Ефима Шифрина едва не погиб в оршанской тюрьме

Залман Шифрин — отец известного российского сатирика Ефима (Нахима) Шифрина — один из тех, кто попал в жернова сталинских репрессий, испытал на себе «профессионализм пыточных дел мастеров» из оршанского НКВД, едва не умер на допросах, но выжил. О том, что ему пришлось переживать в оршанской тюрьме, он написал в своих воспоминаниях «Как это было».

Залман Шмуилович Шифрин родился в 1910 году в глухом местечке Дрибин Чауского уезда Могилевской губернии. В 1919 году в местечке произошло несколько  еврейских погромов. Семья Шифриных сумела избежать их, выехав в уездный город Горки. Начальное образование Залман получил в хедере. В 1920 году поступил в третий класс школы с обучением на русском языке.

После нескольких лет разрухи началась  эпоха НЭПа, но недолго длилась она, начал действовать жестокий закон — люди лишались избирательных прав, становились изгоями. Вывешивались списки «лишенцев», куда зачастую попадали с более или менее крупными торговцами и средние, и даже совсем мелкие лотошники с грошовым заработком. Дети лишенцев ограничивались в приеме в школу, в учебные заведения, на работу их не брали. Запрещены были и кустарные промыслы. Отец Залмана — ремесленник — тоже был причислен к лишенцам.

Залман, окончив в 1926 году школу в Дрибине, поступил в Витебский еврейский педагогический техникум, но нашлись «бдительные товарищи», сообщившие, что он сын лишенца, хотя отец в то время работал в артели. Так он оказался за бортом.  Залман едет в Оршу на восьмимесячные курсы счетоводов-бухгалтеров, после которой начинает работать счетоводом, затем бухгалтером. Но опять придирки к бывшему «нетрудовому элементу», и он с отцом уезжает в Джанкой, где отец работал на земле, построив лачугу из ракушечника, а сын, вставая чуть свет, отправлялся на работу за пять километров в Кредитное общество, куда устроился бухгалтером, возвращаясь домой поздно вечером. И так изо дня в день.

Вскоре он вновь возвращается в Оршу. Работает бухгалтером. В 1931 году поступает в Витебский финансово-учетный техникум на промышленное отделение, работая одновременно бухгалтером на дрожжевом заводе. Но из-за отца-лишенца Залман снова вынужден покинуть Витебск и возвратиться в Оршу.

Вскоре мать и сестра срочно за бесценок продают дом в Дрибине, переезжают в Оршу и покупают здесь дом. Залман залезает в долг, наступают трудные дни. Работая по выходным, без отпуска, борьба за лишний рубль, чтобы рассчитаться с долгами, все это подтачивает здоровье, сказывается и перенесенный еще а Джанкое тиф. Буквально отрывая время от сна, Залман заочно учится в Московском  всесоюзном институте финансово-экономических наук.  Много читает, выписывает журналы, брошюры по специальности. Даже и не имея законченного высшего образования, считался одним из лучших руководителей отдела Белкооппромсовета в Орше. Но в 1938 году его арестовали, жизнь пошла под откос. Вот, как он описывал то, что случилось с ним в Орше:

«В 1938 году время было весьма напряженное, один за другим проходили процессы по разоблачению «врагов Народа». … Все жили в постоянном напряжении, вечном страхе, боясь что-либо сказать не так: люди начали бояться друг друга. Частые митинги проходили в учреждениях по выявлению «врагов» и им сочувствующих, а на следующий день оказывалось, что того, кто больше всех кричал и ратовал за укрепление бдительности, самого «взяли». Люди были растеряны. Отменялись командировки, многие на работу шли с заготовленной заранее запиской к родным «на случай чего» и с полотенцем. Частые тревоги по линии ПВХО проводились на работе, на улице, в театре, кино, на гуляний в парке; порой ходили в противогазе и на службе, приучаясь работать и вести телефонные разговоры, не снимая его. Нагнетался психоз — кругом враги…

В августе 1938 года состоялась свадьба брата Менделя на Лие Гуревич, девушке, с которой он был в долгой переписке и с которой познакомился, работая с братом Гесселем еще в Биробиджане. Свадьба проходила в нашем доме. В то время, как молодежь веселилась, отцы сидели грустные, в разговорах только и было слышно: «Чтобы было тихо, мирно и благополучно». Дело в том, что начались массовые аресты в Орше, как и в других городах, работников Промсоюза. Были арестованы Фукс Залман, бывший главный бухгалтер Грицгендлер, в Минске — начальник отдела кадров латыш Синдер, начальник орготдела Рыскин. В городе Орше забрано несколько руководителей из аппарата горкома партии: Соскин, Леонович, Черняк. Арестованы и работники горисполкома, райисполкома, и даже арестован сам начальник НКВД Пельотин и много других. Вот почему так тревожны были разговоры у моего отца и отца Лии Исроэлома, хотя свадебное веселье еще продолжалось.                  

19 августа 1938 года, буквально через несколько дней после свадьбы брата, вечером, придя домой, стал разбирать бумаги — я часто брал с собой работу на дом, — но что-то не работалось, да и идти никуда не хотелось. Взял роман Анатолия Франса «Боги жаждут», но главы о репрессиях якобинцев не соответствовали моему настроению, и я сел писать письма; спать не хотелось. Часы в соседней комнате пробили три раза, когда раздался громкий стук в дверь. Открываю, а на пороге работники городского НКВД в присутствии председателя уличного комитета Бунитова и соседей по улице Менделя и Ронкина. Заходят в дом и просят у меня домовую книгу, затем удостоверение личности (паспортов тогда не было) и, убедившись, Что я тот, за кем они пришли, а они меня и без этого знали, предъявляют ордер на обыск и арест. Одна деталь — понятые Бунитов, Мендель и Ронкин будут вскоре также арестованы. Обыск, правда, не был произведен, поскольку я заявил, что у меня, кроме личных вещей, в этом доме ничего нет, а книги — а им очень уж хотелось заполучить их, это было видно по хищным взглядам, бросаемым на мою приличную библиотеку, — а также и все вещи являются собственностью родителей. Начало светать, время приближалось к пяти часам утра, и они заспешили с арестом.

Одет я был по-летнему, все, что было на мне, — это майка, трусы, брюки, белая рубашка, прихватил я с собой еще и полотенце, а очки взять с собой не разрешили … Ведут меня по Первомайской, Ленинской, по дороге грубят, обзывают шпионом … Наконец показалось здание НКВД, находилось оно сразу же за сквером. Заводят в подвальное помещение, срывают все пуговицы с брюк и рубашки и с ходу вталкивают меня в четвертую камеру, маленькое помещение — несколько шагов в длину и столько же — в ширину. В ней полно людей.

Сидят, кто на нарах, кто на полу в одних трусах. Жарко, дышать нечем, окна нет, лишь маленький волчок в двери тюремной камеры, а над дверью электрическая лампочка горит. В общем, как говорится: «ни встать, ни сесть». Здесь же встречаю знакомого из Витебска, Волотовкина, и еще несколько евреев из Дубровно: Шапиро, Гофмана и других, а также литовца из Верейцы Дубровенского района, начальника артиллерийских мастерских военного-городка Белбасово. Здесь же в камерах и кормят, тут же и оправляются; поначалу все это показалось диким, но затем ко всему привыкаешь. Как оказалось, на прогулку и в туалет не водят, задыхаемся от вони, да еще подтапливают, гады, печь, чтобы создать нетерпимую обстановку.

Часто вспоминаю, как встретили меня: «Ну вот, еще один шпион». Я возмутился тогда, какой, мол, я шпион? А мне отвечают: «Здесь побудешь, сам не заметишь, как и шпионом станешь. Здесь все шпионы». Шутят, думаю, но как все это произойдет, узнал на свою голову значительно позже. Так началась моя тюремная жизнь, жизнь отверженного от общества человека, которого пытались превратить в скота, подвергая унижению. Да нет, за скотом хозяин, даже нерадивый, смотрит лучше, а тут к тебе относятся как к обреченной падали. Поддерживаем разговор между собой, кое-кто с грустной иронией подшучивает, стараясь подбодрить товарищей по несчастью, но шутка не доходят, каждый в своих грустных думах. Кормят: утром — селедка, а пить-то и так хочется, в обед — бурду, именуемую баландой, на ужин — чай и хлеб, на сутки — 600 грамм. Рацион арестанта.

Ефим Шифрин вспоминает о своем отце — Залмане Шифрине

Все экзекуции начинались в 20 часов и продолжались до пяти утра. Одно время так называемое «следствие» велось и днем, но до того, как во время очередного допроса врач Тельтовт, не выдержав мук, выпрыгнул с криком: «Убивают!» из окна третьего этажа кабинета следователя. На улице в то время находился народ, стоящий у репродукторов, что торчали тогда на каждом углу, а рядом люди покупали в киосках газеты, а тут с диким криком из окна НКВД выбрасывается и разбивается насмерть человек, и все узнают в нем доктора, потом по городу только об этом и говорили. Так что вызовы на допрос были теперь днем прекращены, и начались «варфоломеевские ночи», как окрестили мы их. Пытали теперь в подвале, и до нас в камеру доносились крики и стоны арестованных, слышен был мат и ругань истязателей. Едва приближается ночь, невольно нервная дрожь пробирает тебя в ожидании вызова. В камере тихо. Все в ней слышно: и как обливают кого-то водой, и вопли жертв, и крики палачей. Как-то к лам в камеру втолкнули летчика эстонца Манна. Он нескольких работников НКВД при допросе телефонным аппаратом избил. Его, конечно, избили порядком тоже, навалились все скопом, а потом решили втолкнутв во вторую камеру. О, это была особая камера — «душегубка» … Свое название она получила за то, что в одну из ночей в ней от чрезмерной жары умерли шесть человек, задохнулись. Втолкнуть в нее здорового летчика садистам не удалось; устав с ним бороться, они силой впихнули его в нашу, четвертую.                   

Мною занимался следователь Борис Гинзбург. Жил он в Орше на Больничной улице, я не раз видал его и не знал, что этот хлюпкий на вид, но гоношистый комсомолец станет моим истязателем, что судьба и жизнь моя будет зависеть от этого сопляка. Ему, как еврею, было, по-видимому, дано задание — из арестованных работников Промсоюза создать дело по якобы подпольной группе бундовцев, орудовавших в Орше, ставивших целью вредительство в системе промкооперации и шпионаж в пользу Польши. Резидентом, уже определили, будет Меер Бунимович. К нам в Оршу он прибыл из Бобруйска. По специальности квалифицированный портной, уроженец города Слоним. До 1919 года он был членом левого Бунда, затем вместе с Эстер Фрумкиной коллективно вступили в компартию. Эстер Фрумкина до 1938 года возглавляла Коммунистический университет западных народов имени Мархлевского. Эстер Фрумкина, Янкель Левин, работавший в Биробиджане, Литваков — редактор еврейской газеты в Москве «Дер Эмес», Добрушин и многие другие были в 1938 году привезены в Минск. Мать Бунимовича жила в Западной Белоруссии.

Следователю Гинзбургу путем угроз и шантажа удалось «уговорить» Бунимовича оговорить себя в том, что он был резидентом и через мать, живущую в Слониме, пересылал шпионские сведения в Польшу. Мне привелось встретиться лично с ним, поэтому я смею столь подробно от его имени говорить, ибо, попав на крючок и оговорив других, он сам в конце концов был расстрелян. Мой и его следователь Борух Гинзбург, подлец из подлецов, не без применения к нему недозволенных методов заставил этого слабака, поверившего в искренность обещаний негодяя, взять на себя то, что он икобы как бундовец создал при Промсоюзе подпольную, бундовскую организацию, будучи председателем ее, подбирал себе соответственно штат, с которым он занимался вредительством. Со слов Бунимовича, при встрече с ним в камере, в которой волей случая оказался и я, он мне передал слова Гинзбурга: «Слушай, отсюда на свободу не выходят. Будь умницей, не мучай себя, будь резидентом. Гарантирую тебе не более трех лет тюрьмы и сохранность твоей семьи». Бунимович поверил Гинзбургу и жизнью поплатился. На очных ставках со мной, Менделем и Ронкиным, которые присутствовали понятыми при моем аресте, Бунимович настаивал на том, что он нас завербовал, что мы вредили и ему передавали шпионские данные.

В фильме Юрия Дудя «Колыма — родина нашего страха» Ефим Шифрин вспоминает о своем отце, о том, как тот попал в оршанскую тюрьму, и что ему пришлось пережить в лагере . Время 9:59, 53:23 

Кстати, Бунимович работал у нас председателем очень мало. После него уже были председателями Гилясов, Баскин, Борщевский, да и мы с Бунимовичем мало встречались. Мы, конечно, не подтверждали его заявлений, а Гинзбург из кожи лез вон, чтобы «оформить» нас, и зато уж от него мы натерпелись! Поговаривали, что за каждого «оформленного» следователь получал по 75 рублей и повышение в должности. Как правило, следователи нас мало били, для этого имелись здоровые бугаи из охраны НКВД. Малограмотные, грубые деревенские парни. Это сейчас, по прошествии стольких лет, можно спокойно об этом говорить, а тогда…

Пытки были изощренные. Содержали в темных подвальных камерах без воды и выхода в туалет, не давали умываться, о том, что не стригли, и говорить не приходится, а то, что появлялись тучи вшей, ползающих по твоему телу, так это было в порядке вещей. В другой раз, заставив надеть шубу, в августе-то месяце, принуждали в ней делать более сотни поклонов и приседаний, да еще с грузом в руках… это было похуже, чем когда ты получаешь зуботычину. Били кулаками, ногами, били нагайками, обливали терявших сознание людей водой, заставляли сутками стоять не шевелясь, при каждом желании присесть— удар, удар… А как издевались следователи? Вызовет на допрос, а сам курит хорошую папиросу, предлагает закурить, портсигар протянет, только ты попытаешься взять папиросу — как сильный удар по руке, и такой, что вся она одеревенеет. После ночных допросов, как правило, возвращался я окровавленный, не в силах забраться без посторонней помощи на нары.                                      

Никаких обвинительных заключений, никаких данных о преступлении у следователя нет, но арестованный обязан ответить на четыре вопроса, а именно: «Кто тебя завербовал? Что ты успел сделать? Кого еще завербовал? Что должен был еще сделать?» Следователь в твоем присутствии разбирает пачку «документов», якобы компрометирующих тебя, — множество бумаг, газетных вырезок, приговаривая при этом: «Видишь, какая куча материала на тебя, а ты молчишь, ничего, мол, не знаешь. Лучше говори! Устрою свидание с родными, отправлю в тюрьму …»

После долгих и изнурительных допросов и моих отрицательных ответов меня наконец-то отправили в тюрьму. Каким раем оказалась тюрьма для нас после подвала НКВД! Оршанская тюрьма и ныне стоит в начале улицы Ленина; «прекрасное» сочетание: улица Ленина и тюрьма. Расположена она недалеко от Госбанка, рядом с ней здание райкома, гостиница, мельница — в общем, в самом центре, даже -Зеленый театр рядом и неподалеку летнее кино в городском саду, откуда доносится музыка. Место бойкое, только окна закрыты дощатыми козырьками… Конечно, далеко не такой уж рай, но…

В тюрьме не было допросов и пыток — это раз, а во-вторых, утром и вечером водили в туалет и на полчаса, покамерно, на прогулку. Один раз в неделю водили в баню с дезинфекцией одежды. В одних камерах были нары, в других — я как раз оказался в такой — стояли железные, по две вместе, кровати, а на них поперек лежали доски, их называли «интернатки». На таких нарах-«интернатках» лежало по пять человек, пять же человек располагались под кроватями. У входа стояла «параша» для отправления естественных нужд. Вновь прибывшие начинали, как правило, свой путь от параши, но лечивший меня когда-то доктор уха, горла, носа Алехнович узнал меня и взял к себе в «пятерку» на кровать, куда входили помимо нас еще летчик Леонид Кульдин, бухгалтер из Дубровки и военврач из Брянска. Утром приносили суточную норму — спичечную коробку сахара, 600 грамм хлеба и чай. Днем — баланда с мясными отходами, а вечером — чай. Передачи, кроме папирос, запрещались, и то у них обрезались мундштуки. Днем разрешалось негромко разговаривать. Игры были запрещены, но мы из хлеба и кирпича делали фигурки и играли в шахматы. При обысках их отбирали, и опять приходилось выделять хлеб на изготовление новых шахмат. Чтобы не стать шизофрениками от безделья, у нас было, принято по очереди рассказывать что-нибудь из жизни (о работе прошлой или о недавно прочитанной книге. В нашей камере среди арестованных были еще бывший секретарь райкома партии Леонович, работник райисполкома Егинцев, врач тюрьмы Хинштейн. В тюрьме нас подстригали, брили, обычно делали это уголовники: урки или сидевшие по бытовым статьям. Всем они оставляли нам бородки-«под Троцкого», как горько шутили мы.

В сентябре, в полночь, нас, группу арестантов, неожиданно вызвали во двор тюрьмы, погрузили в кузов автомашины, заставили лечь лицом вниз, покрыли одеждой и, посадив охранников с собаками, повезли… опять в подвал НКВД. У входа я увидел брата Моисея. Он часто там дежурил. Иногда нам удавалось выбросить из окна через деревянный щит козырька записку или окровавленную сорочку, поэтому родные дежурили, надеясь на счастье получить весточку. Я мог. только кивнуть брату, чтобы он не подходил ко мне близко, сам же быстро снял верхнюю окровавленную рубаху, оставшись в майке, и, улучив минуту, когда конвоиры по прибытии проверяли .нас по списку, бросил ее на землю. Уже в дверях я видел, как брат подобрал ее.

Вскоре меня вызвал Гинзбург. Встретил он меня руганью и, брызжа слюной, стал кричать: «Ты хотел быть умным, обмануть меня, юного комсомольца, собирался? Хотел провести? Наговорил, что не нужно. Вот из Минска вернули все твои показания, ничего в них нет бундовского». Следователь Гинзбург так рассвирепел, что я даже не помню, что со мной делали, как били и куда, помню только, хоть и неловко об этом говорить, но я оправился у него в кабинете, и меня с третьего этажа, избитого и запачканного, спустили вниз, таща за шиворот в подвал, где я был брошен на цементный пол. Я после тифа страдал гастритом. Избивая, они довели меня до того состояния, что мне не хотелось жить…

20 сентября 1938 года сместили Ежова. Появились «тройки». В один из дней нас вызвали всех по одному в одну из комнат. Сидевшие за столами люди-автоматы бесстрастно спрашивали: «Признаешь ли себя виновным?» А что там в деле написано, никто ведь не знал. Когда я, как потом оказалось, так же как и другие, отвечал, что признаваться мне не в чем, что меня при допросах били, они этого заявления как будто бы и не слышали. Тогда я просил допросить следователя Гинзбурга, и мне сказали, что его ищут, но найти нигде не могут, и велели меня увести. Вскоре я в числе остальных был переведен в пересыльную тюрьму. Разрешалось передать домой, что мне необходимы для дороги вещи. Мне принесли самотканое крестьянское одеяло и летнее пальто, ватные же вещи, дабы в них «чего-нибудь» не вложили недозволенное, передать не разрешили. Хлеб разрезали на куски, так же как и колбасу, сыр и прочие продукты, чтобы в них не оказалось бы записки.

Перед отправкой на этап нас подвергли полному обыску, даже клали на живот и проверяли анальное отверстие, нет ли записок, бритв, иголок и тому подобного. Изощрялись друг перед другом в бдительности.

Узнав через людей о предстоящем этапе, хорошо знавший меня и нашу семью Николай Дягилев, работавший в Промсоюзе, смог предупредить родных о дате и времени нашего этапирования. Но мама и отец пошли не по той улице, по которой конвоировали нас, и поэтому не встретили меня. Дягилев, узнав об этом, догнал этап и, приблизившись ко мне, передал деньги, а у конвоя узнал, куда нас этапируют. В Орше на вокзале нас погрузили в теплушки по 36 человек в вагон, заперли на замок — и в путь….». 

Продолжение по ссылке

Помимо Залмана Шифрина из оршанского Швейпромсоюза в сталинскую мясорубку попали:

Корженевский Станислав Сигизмундович арестован 23 августа 1937 г. расстрелян в Орше 10 ноября 1937 г.

Дворецкий Александр Иванович — арестован 6 января 1938 г., расстрелян 8 февраля 1938 г.

Фукс Залман Шлемович — арестован в июле 1938 г., приговорен к расстрелу

Модель Хаим Абрамович — арестован в августе 1938 г., приговорен к расстрелу